Евгений ТОМАТОВ
История одной мозаики
Подвигу ленинградцев во время Блокады посвящается
"Станция "Новокузнецкая"! Следующая станция - "Театральная!" - объявил режущий высокими частотами голос, и двери вагона метрополитена с оттяжкой открылись. Выдавая форсажи и набирая разгоны, из их шипящих створов начали выскакивать ровными порциями люди. Локти по-свойски касались локтей, следы ног по-охотничьи следовали по следам. Прохладность остывшего с ночи вестибюля постепенно заполнялась согретой в тесноте толпой. И те, кто в ней секунду назад пытался отчаянно ускоряться, уже никуда не спешили, вливаясь каменным напряжением мышц в чёткий ритм утренних лабиринтов мегаполиса. Первыми в его гнетущие ряды просачивались энергичные жёлтые пуховики. Ведомые прожекторами включенных смартфонов, они сближались в дружные пчелиные рои и по всему радиусу стягивались шеренгами чёрных пальто. За ними следовали в змеиных поползновениях зелёные шарфы, а уже за ними болтающимися из стороны в сторону белыми куполами шапки. Шаг за шагом всё на платформе разносилось цветными разнообразными одеждами, представлявшимися не обычным столпотворением в метро, а фризом причудливой радужной мозаики. Так виделось сверху, где над красочной людской суетой станции "Новокузнецкая" застенчивым дирижаблем парило панно мозаичника Фролова. Настолько светлое и воздушное, что будто не из этого мира. Будто вне пространств и вне измерительных категорий.

Фролов сидел на коленях в мастерской ленинградской Академии художеств. Его лицо склонилось над заготовками цветной мозаики, аккуратно разложенных на затвердевших листах "Правды", и было бездвижным, словно застыло в скульптурной композиции. В скулы железным штырём упирался воротник заношенного серого пальто, под глазами утопали серыми болотами синяки, разбрасывая под собой трёхдневную непокладистую щетину.

Было холодно. По стынущим стенам хлестал невыносимый мороз, выдавая щедрые минусы и помещая в свои кристаллические своды всё, что претендовало на живое. Ему вторил ветер, который удалым матросом носился и свистел по полу, лихо прорываясь сквозь рамы высоких окон. В этих окнах уже давно отсутствовали выбитые авиационными бомбами стекла, а за ними - на улицах Ленинграда - завывала взбесившимся животным фашистская блокада. Блокада, которая, как длительный приступ невралгии, не давала городу толком ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Фролов озябшими руками мягко сжимал рукоять молотка и на коренастом пеньке рубил куски разноцветной смальты. Пальцы его едва слушались, а удары выходили смазанными, рыхлыми. С третьей попытки ему наконец удавалось попасть точно в намеченную область, и рыжая лепешка смальты приятным треском отделяла от себя очередной кусок мозаичного полотна. Жёлтый пазл подхватывался кончиками пинцета и откладывался в одинаковые по своей величине кучки. Фролов, окружённый с разных сторон такими же декоративными сопками, напоминал в эту секунду не мастера-мозаичника, а искателя сокровищ, наткнувшегося на сундук с драгоценностями. Теперь предстояло лишь одно - сложить заготовленные тессеры в последний фрагмент, после чего работа над проектом его друга Саши Дайнеко была бы наконец завершена. И тогда появился бы призрачный шанс, что недавно открывшаяся в Москве станция метро "Новокузнецкая" обретёт вдохновляющее мозаичное панно. И под её куполом возникнет слепящая красками картина о торжестве человека, о вере в его будущее, о непременном отцеплении позади всех бед, о светлой воле, зажигающий сердца - несмотря ни на войну, ни на всё вместе взятое зло на Земле. Непременно и скоро. Обязательно и безоговорочно. Нужно только поспешить. Нужно только взять себя в один крепкий кулак.

Но Москва вместе с "Новокузнецкой" всё дальше и дальше отдалялись от Ленинграда, забирая за собой последние возможности и силы. Москву и Ленинград словно растаскивали в разные стороны, цепляя плотными пеньковыми канатами и протаскивая по скользкому безвозвратному льду. Мимо по его промёрзшим тропинкам бесконечными цепями тянулись следы ленинградцев, застревавших в белой топи обозами вещей, вереницами жизней, околицами судеб. И исчезавших. Все время, не переставая, исчезавших. Закутанные в платки, молились бабки; помещенные в деревянные подломанные сани, испуганно плакали дети; а движение фатальных канатов все не прекращалось. Они всё ближе и ближе подтягивали город к неминуемой пропасти. Расшатывали и тащили его к самой крайней черте, за которой уже ничего не было, за которой зловонным дыханием уплотнялся чёрный мрак большой братской могилы.

В голове у Фролова ныло притупленной болью, восходившей к самому верху, а потом, хорошенечко разбежавшись, ныряло с двухметровой вышки прямо в кипящие бассейны мозга. Чувство голода со временем атрофировалось и превратилось в ненасытную мигрень, постоянно требующую и постоянно пожирающую. Оно кочевало по всем уголкам тела и неугомонным ребенком спрашивало: "Когда уже? Когда уже? Когда? Когда?.." Но даже не так художника беспокоил голод, как недававшая спокойно работать и бравшая за самую душу предательская слабость. От неё не было никакого спасения. Она с каждым днём всё больше и больше отягощала, и сдавливала. Фролов не мог смириться с мыслью, что работать он может уже не 10 часов, потом не девять, потом не восемь... А сейчас уже и не тридцать минут.

Часы, неуклюже торчавшие с верхней полки серванта, через слой пыли показывали 21:10. В арке возникла сутулая фигура помощника Николая. Он некоторое время помялся у порога, словно боясь помешать автору, а потом нерешительно прошел в помещение мастерской.

- Владимир Александрович, уже пора! Упустим машину, - предупредил он тихим голосом, словно боясь привлечь внимание фашистских бомбардировщиков. На него уже была надета черная телогрейка с шапкой-ушанкой, а руки осторожно обнимали три пары досок для жесткой упаковки мозаики.

- Пора, пора, - выдохнул заканчивающимися силами художник и попытался встать. Но не смог. К нему на помощь пришел Николай.

- Что скажешь, Коля? - Фролов тяжело откашлялся и снова повторил, опираясь на плечи своего ученика и приподнимаясь с колен. - Что думаешь, Николай? Получится сегодня передать работу в Москву? Примут груз?

Николай в ответ лишь отряхнул свои серые брюки, которые вовсе этого не требовали. В нервности. Сказать ему было нечего. Он знал, что у каждого писателя, художника, актера - у любого человека, увлечённого музой, имеется свой пик творческой карьеры. И в последние две недели Николай всё отчётливее и отчётливее понимал, что "донбасское панно", которое они так старательно и тщательно собирали с Владимиром Александровичем, и было пиком их карьеры. Нет. Дело не в том, что данное произведение стало лучшим из всего созданного в этой мастерской. Дело и не в том, что в этой картине сплелись самые яркие отпечатки таланта Фролова, концентрация смысла, флюиды контекста. Объяснение этой несложной мысли находилось совсем в ином. "Донбасское панно" стало для него и его учителя делом жизни потому, что их жизнь стремительно заканчивалась. С каждым кусочком смальты, с каждым ударом отделочного молотка. И наступал именно он - пик творческой карьеры, после которого, как после любой вершины, следовало свободное падение в бездну. В безжизненную пропасть небытия...
Колонна "полуторок" полуслепой борзой неслась в темноте январской ночи, мотая во все стороны хвостом прожекторного света и окуная его в хриплый лай ревущих моторов. Навстречу ржавым вентилятором завывала вьюга, хлестая об стёкла крупные хлопья снега и обнося груженные кузова всё новыми и новыми слоями густого морозного веретена. Видно было лишь настолько, насколько хватало реакции для маневра. Шофёры безнадежно щурились в эту кромешную мглу, пытаясь выцеплять оттуда фрагменты трассы. Половина "Дороги жизни" уже была пройдена, и старший состава - капитан Ермолов - сидя на пассажирском сидении, в избытке страха и адреналина громогласно ругался, подкидывая в пасть снежного пламени всё новые и новые поленья мата. В крытом фургоне его машины в такт каждому ругательства подпрыгивал на кочках деревянный ящик с мозаикой Фролова. Ермолов пожалел старика. Собрал остатки выжитого тисками войны сострадания и принял коробку. А скорее почувствовал в этом робком интеллигентном человеке что-то чуждое, юродивое. Что-то неясное для своей простой натуры и никогда до той поры ему не встречавшееся. Старик на погрузке подошёл к нему, снял свою шапку и умолял. Умолял так, как нельзя было умолять. Никак нельзя. Никто так в жизни и никогда не просил даже за людей, а тут... А тут какой-то ящик с какой-то то мозаикой. "Стекляшки, разукрашки". И Ермолову стало вдруг не по себе. Ему в тот момент сделалось дурно и боязно за то, что скоро действительно может произойти что-то фатальное и ужасное. В том, неизведанном для него мире, может случится ситуация, которая на этот мир основательно повлияет. И он к ней будет иметь самое непосредственное отношение. Именно он "возьмёт грех на душу". Ермолов тогда оступился. Он сдался от одолевавших его сомнений и пожалел одержимого художника - принял его ящик на борт с небольшим перевесом. Смутное дело. Неясное.

- А ну давай, ... мать, кочегарь шустрее, ... его душу ..., - разразился в очередной лаве отборной ругани Ермолов и затопал ногами так, будто пытаясь ускорить движение колонны через опасный участок. Подбородок его трясся в едва прикрывающем дикий страх гневе, а кулаки сжимались вместе с остатками надежды на очередное спасение от немецких снарядов.

Через две недели Ермолов с очередным рейдом по "Дороге жизни" вернулся в Ленинград и, как и просил старик, добрался до Академии художеств, чтобы известить о доставке мозаики в Москву. Там он через массивные двери проник во внутрь величественного здания, однако очень быстро оказался вновь снаружи в сопровождении ученика Фролова Николая. Встретившиеся немного постояли на крыльце, перекидываясь редкими фразами, притоптали под собой пару сантиметров свежего снега и разошлись.

К тому моменту Фролова уже не было в живых. Он умер спустя пять дней после отправки груза. От истощения. В его руке в этот момент находился тот самый молоток для работы со смальтой. Ещё совсем новенький. Ещё совсем не исчерпавший себя будущими художественными работами.

Станция "Новокузнецкая"! Следующая станция - "Театральная!" - объявил режущий высокими частотами голос и двери вагона метрополитена с оттяжкой открылись. Выдавая форсажи и набирая разгоны, из их шипящих створов начали выскакивать ровными порциями люди. Локти по-свойски касались локтей, следы ног по-охотничьи следовали по следам. Прохладность остывшего с ночи вестибюля постепенно заполнялась согретой теснотой толпой... А сверху над красочной людской суетой станции "Новокузнецкая" медленным дирижаблем парило панно мозаичника Фролова. Настолько светлое и воздушное, что будто не из этого мира. Будто вне пространств и вне измерительных категорий.
Made on
Tilda